Михаил Кураев - Саамский заговор [историческое повествование]
Вот и белая ночь, без света и тьмы, окутала землю.
Много воды весной в тундре. Обходить надо, летом можно пройти и покороче, зимой прямиком, а сейчас выбирай места повыше, по каменистым вершинкам со стелющимися березками, брусничником и зарослями вороники. Да весь путь не угадаешь, вот и влетел и раз, и два в мочажину, подернутую тальником. Не страшно. Нога только на половину провалилась, под верхней водой лед, который другой раз и за лето не растает.
Вспорхнула стая пеночек, перепуганно вереща. Если бы не усталость и не забота, что томила душу старика, он бы рассмеялся. Он всегда смеялся, когда его кто-нибудь боялся. Разве он враг пеночкам? У них — небо, у него — земля, места всем хватит. Остановился, потянул носом воздух, а вздохнуть не мог и рот открыл, а внутри вдруг тесно стало, некуда воздуху войти. Окинул рассеянным взглядом обметанных трахомной краснотой глаз молчаливое пространство, словно ждал оттуда ответ, что это вдруг его душит. Молчали невысокие корявые березки. Молчали чахлые елки на набухшем водой болоте. Пролетела чайка-моевка, жадная и крикливая. Ей только до своего брюха дело, где ж с ней словом перемолвиться. Похрипел дед на манер оленя, почувствовал, как тонкая струйка холодного воздуха, прорвав невидимую преграду, проникла в грудь. Даже голова закружилась. Не первый раз такое случалось, постоял, чтобы и передохнуть и отдышаться…
Для сокращения пути Филиппов выбрал тропу через Медвежью падь, она хоть и в распадке меж двух сопок, а вода в ней не держится, сбегает. Шел с надеждой, что косматый на пути не попадется, вон сколько у него земли кругом, а у Филиппова только тропинка. Увидел выбежавшую на промысел мышь-пеструшку, спинка пестрая, голова большая. Понимал Филиппов мышь-пеструшку, уважал, отчаянный зверь! Только покажется, что кто-то хочет напасть, встанет на задние лапки, как медведь, и хватает, хоть человека за ногу, хоть оленя за морду, и бьет головой, как молотком. Разошлись миром. Старик уже прошел самое узкое место, сдавленное с двух сторон отвесными каменными обрывами лесистых сопок, когда над ним со скрипучим криком взметнулась стайка полярных крачек. Ясно, что кто-то спугнул этих ровненьких, как веретенце, птиц с узкой кокетливой черной шляпкой на голове, сдвинутой к самому носу, и траурными плерезами на концах маховых перьев узких выгнутых крыльев. Филиппов остановился и услышал дальний хруст тяжелого зверя, который ни с чем в мире нельзя спутать. Раньше слух у него был такой, что, как говорили, слышит, если облако заденет за луну. Зверя он услышал поздно. Так беззаботно ходит только хозяин. Если бы у Филиппова был нож, без которого саам не выходит из жилища, он чувствовал бы себя спокойно, но вышел он не из жилища, и нож у него отобрали еще зимой. Он увидел зверя на каменном откосе, где по едва заметному выступу тот шел по каким-то своим делам. Оба остановились и стали смотреть друг на друга. Мишка взревел, вытянув морду. «Зачем кричишь?» — с укоризной спросил Филиппов. Чтобы спуститься на тропинку, медведю надо было или скользить вниз метров пять по голой скале, или идти поверху, сопровождая идущего внизу человека, пока не попадется удобное место для встречи. Медведь был хоть и большой, но в потертой, свалявшейся в комья бурой шубе, словно она досталась ему даже не от отца, а от деда. Мишка потянул черным лоснящимся разломанным пятачком воздух, замотал головой и снова заревел. Надо думать, старик ему не понравился, одежды на нем больше, чем под одеждой еды. Не понравился и мишка Филиппову. Медвежатинка для саама лакомая еда, да что ж с этого, иссохшего за зиму, толку. Это и с молодыми-то зубами, теми, что холостил оленей, он едва ли мог справиться с таким мясом, а на оставшихся корешках можно сжевать только жирную осеннюю медвежатину. Так они и разошлись, недовольные друг другом.
Днем от пригретого снега поднималось марево, пряча солнце за полупрозрачной кисеей, словно не сверху, а где-то внизу, под землей, развели тепло и топят снежные залежи.
И голова кружилась, и ноги слабли, и тянуло, тянуло прилечь в снег, в теплый сугробец, но знал, что надо идти, и шел уже в какой-то хмельной одури.
Из широкой промоины на озерце, обставленном по берегу скелетами полузасохшего елового подростка, разом, стаей, снялись чайки-поморники, огласив все вокруг своей скрипучей перебранкой. Когда старик слышал этот царапающий слух крик, на ум приходила одна и та же мысль: «Чем так-то всегда тявкать друг на дружку жили бы порознь, нет, живут вместе, и ругани нет конца. А может, это у них разговор такой, но мыслимо ли, чтобы добрый разговор ухо резал…»
Так и шел, радуясь первой показавшейся из-под снега камнеломке, огорчаясь птичьими ссорами, благодарил тундру за припасенную для него под снегом ягоду…
И снова валил тяжелый мокрый снег, закрывая все пространство вокруг старика. Чтобы идти без дороги, да еще и не видя окрестных сопок, и не сбиться с пути, мало полвека потоптать тундру, изъездить ее в упряжке, нужно еще и природный дар, позволяющий птицам лететь в ночи, а жителям пустынь угадывать дорогу среди похожих друг на друга, как волны в море, песчаных барханов.
С увала на увал, с варака на варак, по одному ему ведомым бродам и тропам, питаясь перезимовавшей под снегом брусникой, через три дня Филиппов, Николай Филиппович, 1875 года рождения, дотопал на своих натруженных, чуть согнутых ногах в шумный город Мурманск. И чем ближе подходил Николай Филиппович к городу, тем больше дыма поднималось в небо, тем больше гудков, шипения паровых кранов в порту и на стройках, железного лязганья и паровозных свистков на разбежавшихся вдоль залива путях. С его-то ухом, способным слышать за версту шорох крыльев гагары, способным не глядя, лишь по плеску, сказать, какая рыба играет, различать все голоса ветра, для него, знавшего смысл каждого звука, здесь было столько звуков бессмысленных и пустых. Он только знал: это стонет железо, это скрипит, изнемогая, дерево, а это кричит рвущийся на волю пар. Каждый звук там, дома, рассказывал, чем живет тундра. И малый звук мог сказать много, а город только шумел, грохотал, вскрикивал, а чего хотел, куда звал — не говорил.
А еще эти звуки были похожи на стон, словно город был охвачен какой-то неведомой старику болезнью.
Сначала шум и грохот, а потом еще и запах еды обрушился на изголодавшегося старика, закружил ему голову. Запах пищи растекался по улицам из магазинов, столовых, из кухонных форточек, из проезжавших саней, развозивших печеный хлеб в деревянных ларях, казалось, весь город еще и готовится к большому празднику и заготавливает кушанья. Старик глотал пресную, как талая вода, слюну.
Идти мимо рыбного порта, окутавшего, казалось, весь город запахом соленой селедки, трески, палтуса, пикши, зубатки, идти даже мимо громоздящихся гор пустых бочек, хранящих запах рассола, дух еды, все равно что идти мимо дома, где праздник и пир, но здесь не тундра, никто не зовет ковыляющего старика отдохнуть и сесть к столу…
Добрые люди подсказали повстанцу Филиппову, как среди этих бараков, заборов, дымящих труб, скачущих с гремящими повозками лошадей и воющих на подъемах грузовиков, как, бредя по деревянным панелям вдоль непроезжих пока еще улиц, найти НКВД. «Зачем они тебе?» — полюбопытствовал очередной прохожий в ответ на вопрос старика. «Мне их не надо, — сказал старик и улыбнулся, от чего смуглое его лицо стало похоже на скомканную маслянистую бумагу. — Мне их не надо. Им меня надо. Михайлову надо».
Но старик жестоко ошибся.
Когда Михайлову по внутреннему телефону доложили, что в бюро пропусков пришел к нему Филиппов из Ловозера, младший лейтенант без всякого почтения вновь назвал тот же самый адрес, по которому уже отправлял старика по дороге на станцию Оленью. Если бы он знал, что Филиппов сам доберется до тюрьмы, он бы не вычеркнул его из списка, не порвал бы и не выкинул его «дело», когда сдавал арестантов, доставленных им наконец-то в Мурманск. А теперь что ж, снова здорово? Нет уж, пусть убирается, откуда пришел.
Военный человек за окошечком в бюро пропусков, с малиновым треугольничком на голубой петлице, не вынимая папиросы изо рта, кренил голову, чтобы дым не попадал в глаза, и, тыркая пером в чернильницу, что-то вписывал в журнал размером с амбарную книгу. Пухлым немытым телом развалилась на столе книга для учета мытарств людей свободных, желавших поучаствовать в судьбе тех, кто свободы уже лишился. Воин замер, держа на весу свое чернильное оружие, и смотрел на морщинистое лицо в углублении амбразуры так, словно там был не старик, а старая муха, вознамерившаяся оставить непозволительный след в его амбарной книге. «Филиппов?» — спросил проницательный страж. Старику было приятно, что его узнают даже в Мурманске. «Я Филиппов», — улыбнулся старик. «Николай?» — «Николай», — подтвердил выстоявший долгую очередь странник. «Так вот что, Филиппов… Николай…» — и воин передал распоряжение старшего по званию резко, четко, кратко, но не дословно, только по смыслу, и, не уверенный в том, что старик его поймет, махнул левой ладонью, как отгоняют докучливую все-таки муху. «Куда Михайлов сказал мне идти?» — переспросил Филиппов, щуря глаза на малиновый треугольник в петлице. Лучшей приманки для подледной ловли окуня не придумать… «Отойдите, гражданин, не мешайте работать!» — наконец строго сказал обладатель бесценного малинового треугольничка в петлице.